[ /b/ /u/ /rf/ /dt/ /vg/ /r/ /cr/ /lor/ /mu/ /oe/ /s/ /w/ /hr/ ] [ /a/ /ma/ /sw/ /hau/ /azu/ ] [ /tv/ /cp/ /gf/ /bo/ /di/ /vn/ /ve/ /wh/ /fur/ /to/ /bg/ /wn/ /slow/ /mad/ ] [ /d/ /news/ ] [ Главная | Настройки | Закладки | Плеер ]

Ответ в тред 34531. [Назад]
 [ Скрыть форму ]
Имя
Не поднимать тред 
Тема
Сообщение
Капча Капча
Пароль
Файл
Вернуться к
  • Публикация сообщения означает согласие с условиями предоставления сервиса
  • В сообщениях можно использовать разметку wakabamark
  • На данной доске отображаются исходные имена файлов!
  • Разрешенные типы файлов: music, vector, image, code, pdf, flash, archive, text, video
  • Тред перестает подниматься после 500 сообщений.
  • Треды с числом ответов более 100 не могут быть удалены.
  • Старые треды перемещаются в архив после 40 страницы.

No.34531 Ответ
Файл: mad-creatures-by-robert-steven-connett46.jpg
Jpg, 43.74 KB, 600×796 - Нажмите на картинку для увеличения
edit Find source with google Find source with iqdb
mad-creatures-by-robert-steven-connett46.jpg
Очередной литературный тред, анон.
Рассказ написан мной в психбольнице, что, кажется, наложило некоторый отпечаток. Собственно, на фоне попыток творчества моих друзей и соседей это было лютейшим вином. Вне стен психбольницы рассказ смотрится весьма посредственно (мне так кажется, во всяком случае). В любом случае, прошу покритиковать, указать на ошибки в стилистике и особенно сюжете.
Благодарю.

КВАРТИРНЫЙ ВОПРОС

Я нашел эту рукопись в далеком детстве – таком бесконечно далеком от сегодняшнего меня, что иногда я всерьез задаюсь вопросом, было ли это все на самом деле? Или, быть может, это один из моих старых снов (я запоминаю все или почти все свои сны; я помню кошмары, снившиеся мне еще до того, как я пошел в школу)? Или, может быть, это и вовсе отрывок какого-то фильма, всплывший вдруг из памяти, как всплывает в темной воде утопленник?
Но, с другой стороны, рукопись – вот она, а раз так, значит, и обстоятельства ее находки скорее вспомнились, чем привиделись мне. Впрочем, не знаю.
Мне было тогда лет семь. Я был самым обыкновенным мальчиком – пожалуй, даже чересчур обыкновенным. Неприятно обыкновенным. Я не слишком озорничал – хоть и озорничал иногда – и никогда мои проделки не выходили за скромные рамки обыденного. И временами я развлекался тем, что, позвонив в дверной звонок, с торжествующим хихиканьем убегал от приближающихся шагов.
Так было и тогда. Помню пятна солнечного света, бродившие по темному прохладному подъезду. Мы жили на шестом – предпоследнем – этаже. Три однокомнатных квартиры; а на седьмом – только одна. Трехкомнатная, как я узнал позже.
Я поднялся на два пролета – помню мягкую прохладную тишину и вечные сумерки широкой каменной лестницы – и остановился у единственной двери. Номера квартиры я не помню, а может, и не было его.
Я постоял немного в нерешительности – слишком уж торжественно здесь было, сумрачно и тихо – и, подойдя к двери, с силой нажал на звонок.
Динь-дон, динь-дили-дон, динь-динь-дон, дили-динь-дили-дон - я держал долго, очень долго, завороженный чистым и звонким пением, пока вдруг не услышал тяжелые, быстрые – гневные – шаги прямо у двери. Испуганный – ни капли веселья я не чувствовал – я бросился вниз. Может, я сейчас это выдумываю, но, кажется, убегая, я слышал яростный хриплый крик.
Запыхавшийся, бледный, я звонил (уже в свою дверь) и, как всякий ребенок, не решался оглянуться на лестницу.
- Ты чего? – удивилась мама. Она была вся теплая, домашняя, со всегдашней своей улыбкой – доброй и чуть тревожной.
- Там…наверху! Бежал за мной!
Мама, помню, посмотрела на лестницу и даже сделала движение, будто хотела выйти и подняться по ней, но тут же передумала.
- Там давно никто не живет, - сказала мама. Лицо у нее было серьезное.

День я провел как обычно (впрочем, не помню, что было обычно для меня в семь лет). Играл, наверное. Или читал.
Но отчетливо помню ночной разговор матери с отцом. Стены у нас были тонкие и я волей-неволей слышал все, происходящее в родительской спальне. После непонятных вздохов и всхлипов ( я тогда даже не слышал о сексе, но почему-то чувствовал себя неловко) наступила тишина. Отец тяжело дышал – даже это было мне слышно! – затем чиркнула спичка. Снова тишина.
   - Ты не знаешь, наверх никто не въехал? – мамин голос.
   Я лежал в душной темноте – у меня никогда не было ночника – и внимательно, как в предвкушении интересной истории или в начале фильма, слушал.
   - Нет. Кто туда въедет…после Никифорчука.
   - Наш, - мама издала неловкий, неуверенный смешок, - Говорит за ним кто-то сегодня погнался.
- Ерунда. Наслушался истори. Но я утром поднимусь, гляну.
- Спасибо.
Снова тишина и темнота. Я, кажется, начал засыпать, во всяком случае, вздрогнул и как бы очнулся, услышав мамин голос.
- А этот…Никифорчук, кого он, - долгая пауза, - Ел?
- Девочек, - сердито ответил отец, - Школьниц. Давай спать, а?
Помню, первым моим чувством было облегчение. Я был мальчик и в школу должен был идти только в следующем году.

Я, очевидно, рассказал обо всем своим приятелям, потому что следующее, что я помню, это как мы втроем (я, девочка по имени Люся и мальчик, чьего имени я не помню) стоим у той самой двери. Люся жмет на звонок, но том молчит. Тишина.
- Брехло, - сказала Люся. Она была веселая и добрая, а глаза у нее были веселые. Я вроде бы был в нее влюблен, - Просто глупая страшилка.
- Осторожней ты. Он, говорят, как раз девочек ел, - сказал безымянный мальчик.
- Там никого нет сто лет.
   - Может, он просто прячется. И звонок специально выключил. Я точно слышал тогда!
- Это ты нафантазировал!
- Нет!
- Да! Давай проверим? Заберемся туда и посмотрим.
- Как мы туда заберемся?
- Что-нибудь придумаем, - уверенно сказала Люся, - Сейчас разойдемся и каждый пусть весь день думает. Уж как-нибудь влезть можно!
Уж наверняка план – который мы, поверить не могу, осуществили – был сочинен не мной. Наверное, его Люся придумала. Или, может, тот парень – не только имени, но и лица его не могу вспомнить. Но скорее все же Люся. Если это, конечно, вообще был не сон.
В общем, мы решили спуститься с крыши на балкон той квартиры. По чему я согласился? Наверное, забыл свой страх. Ну и, конечно, не желал терять лицо – особенно перед Люсей. Помню, мне было страшно, с самого начала страшно. Крыша сверкала на весеннем солнце, в ней, как в зеркале, отражалось чистое небо и даже редкие клочья облаков. Ходить по ей было все равно, что ходить по воде или льду – казалось, один шаг и ты поскользнешься и понесешься к краю, прямо в голубую пустоту.
Мы подошли к краю – помню, как ветер играл ее темными волосами – и тот парень привязал канат к ограждению. Прямо под нами был крошечный прямоугольник балкона, а вокруг – необъятная пустота, до самого асфальта внизу.
- Ну, кто первый? – бодро спросила Люся, чуть отойдя от края.
Мы молчали. Помню, у меня засосало под ложечкой, я чувствовал себя странно легким – будто совсем пустым внутри. И еще холод. Как бы второй кожей всего меня обнимал тревожный холодок.
И все же я первым – хотя, возможно, память врет, приукрашивая мое поведение и преувеличивая мою храбрость – повернулся спиной к пропасти и как-то очень быстро соскользнул по канату на балкон. В последний момент, перед самым приземлением, я подумал, что сейчас вместо балкона сорвусь в пустоту.
Не помню, в каком порядке спустились ко мне остальные. Мы стояли перед стеклянной дверью и глядели на пустую – совсем пустую, обои да паркет – комнату за ней.
Мы не сразу решились открыть ее – все-таки это было уже что-то серьезное, что-то опасно близкое к делам, которые взрослые (в фильмах и вообще) называют преступлениями.
Но потом Люся просто взяла и повернула ручку. И дверь открылась. Там было холодно – холодней, чем на улице – и пахло сырой бумагой. Паркетный пол покрывала пыль, на выцветших обоях темнели крупные прямоугольные пятна.
   - Здесь раньше картины висели, - заявила Люся.
- А я думаю, зеркала, - тихо ответил безымянный мальчик.
Потрескавшаяся белая дверь вела в длинный коридор. Помню еще маленькую темную комнатку без единого окна, где мы передвигались на ощупь – там, наверное, было что-то жуткое (по крайней мере, жуткое для нас, шести-семилеток). Даже сейчас, вспоминая ее, я слышу отголоски своей детской паники. Но что мы там нащупали в темноте и чем нам это представилось – не могу вспомнить.
Да и не очень хочу, если быть честным. Зачем?
Там еще была ванна – единственная комната, где горело электричество…Мне только сейчас пришло в голову, что я не помню, чтобы мы включали свет. Просто белые стены, усталая лампочка под потолком и запах мяса – жирный и чуть соленый.
Мы толпились в этом кафельном кубе, бессмысленно оглядывались кругом и вдруг я заметил тетрадку – обыкновенную ученическую тетрадку в зеленой бумажной обложке. Только вместо привычного Пушкина или Гоголя на обложке красовался плохо выбритый курносый человек в кепке. Сейчас я знаю, что это Ленин.
Тетрадка лежала под ванной – и помню, когда я протянул за ней руку, мне почудилось, что сейчас меня кто-то схватит.
Наверное, я показал свою находку товарищам. Может быть, мы даже вместе прочли ее – этого я не помню, но это было бы естественно.
Вот, в общем, и все. Как мы вернулись из квартиры, я не помню – и это сильней всего заставляет меня сомневаться в достоверности воспоминаний. Тетрадку я, наверное, даже не прочитав до конца, сунул в ящик стола и забыл на долгие годы. А сейчас нашел.

«Меня зовут Аркадий Валерьевич Тушин. Я подлец и доносчик, а если смотреть на вопрос шире – еще и палач и убийца. Впрочем, скажу сразу, я не стыжусь и не жалею. В конце концов, «доносчик» и «убийца» - это просто слова, пустые, как все слова на свете. Я жил – и живу – в страшное, темное время, а потому и сам я таков. Я слабый человек, пустой человек – а потому, как зеркало, отображаю все вокруг себя, не имея ничего своего. Думаю, при царе я был бы вполне добропорядочным лавочником или, может, чиновником. Но сейчас я – таков. Да, я жил – живу – в страшное время и оно остановилось для меня. Всех несет волнами, а меня вот затянуло в омут. Глубокий омут, черный, холодный и пустой. Но я не жалуюсь. Судя по тому, что я видел, дальше стало бы хуже, только хуже.
Не буду врать, я донес на соседей из-за квартиры. Политика меня не волновала, а вот жилые метры – еще как. С другой стороны, стоит отметить, что мой донос не был ложным. Иван на самом деле был троцкистом – он сам мне об этом сказал. Представьте себе, сам!
Конечно, такого человека все равно рано или поздно посадили бы. И к нам бы вселили невесть кого. А так его комнаты перешли к нам – мне, моей жене Марье и племяннику Вове. Так мы и живем теперь втроем, тесной и дружной семьей, ха-ха! Вот только за окном все зима, все белые вихри в черноте. Мы ждали весны – поначалу. Но день шел за днем, день шел за днем, шли и шли они бесконечной шеренгой и мы наконец поняли, что время кончилось. Каждую ночь ветер сыплет в черные окна пригорошни колючего снега, каждую ночь я слышу, как скрипит за стеной кровать, а затем вспыхивает спичка.
- Что, не спится, Марья Григорьевна? - язвительно спрашиваю я в темноту. За стеной слышится гнусное хихиканье, затем громкий и глупый шепот племянника: «Козел!» - и тут Марья не выдерживает и начинает хохотать. Я против воли улыбаюсь. Да уж, наградил бог родственничком!
Все равно уже не заснуть.
В темной и холодной кухне я прикуриваю от синего газового цветка и представляю, каков я – белый, толстый – в это мертвенное мгновение. Затем бреду в ванну – там, окутанный паром и нежным, непрерывным журчаньем прозрачных струй, я могу наконец успокоиться. Я сижу на полу, привалившись к запотевшей стене и, ни о чем не думая, пью теплую водку, стакан за стаканом. Так, возле бесконечной бутылки, во влажном кафельном тепле проходит вечная зимняя ночь.
- Ты выйдешь наконец, сволочь? – резкий высокий голос мечется по ванной, взрезая мой бедный, мягкий мозг.
Значит, уже утро. «Пошла ты», - борочу я и тяжело, вяло поднимаюсь. Она что-то кричит – худая, встрепанная, злая старуха в грязном халате – а я, не глядя, протискиваюсь на кухню, и бурый линолеум липнет к босым ногам. На кухне у черного окна стоит и глядит на метель Вова – худой, длинный светловолосый.
- Сволочь, - не оборачиваясь, говорит он, - Привет, сволочь. Все слышал?
- Слышал, - я хрипло смеюсь, - Я ведь тебя вытащил. Добыл комнаты.Вписал. А ты? Ты?!
- Упился, - с удовольствием говорит Вова, - Маша, он упился.
- Вот подонок, вот мразь-то! Господи, и не стыдно ему!
- Сты-дно, - тяжело бормочу я, - Стыдно. А вам – не стыдно? Тебе, Марья, не стыдно? С ним, с племянником?
- Вовочка твой племянник, а ты мне не муж давно! Так что и нет тут ничего, за собой смотри, сволочь, сволочь, сволочь, - она падает, обваливается грязным пустым мешком на табурет, занавешивает лицо сальными прядями, - Куда ты меня затащи-и-иил?
- О господи, - с отвращением говорит Вова и грубо выхватывает из моей вялой кисти бутылку, - Дай, выпью.
Он глотает, высоко запрокинув голову, дергая кадыком, фыркает, как сердитый кот и несколько секунд глядит на нас, сидящих, с высоты своего роста.
- Ну и парочка, - презрительно удивляется он, - Наградил бог родственничками.
И уходит в темное жерло коридора. Хлопает дверь.
Серый свет запыленной лампочки, синий огонек конфорки, басовитое тревожное гудение ветра над головой. Неотступно алеет в черном проеме окна огромный плакат, висящий на доме напротив.
- Выпьем, Аркаша. Налей мне.
- Налей сам. Не развалишься, - голова тяжело валится на стол, мутные огоньки кружатся перед глазами.
- Сколько еще? Сколько еще все это будет продолжаться?
- Сколько-сколько. Всегда. Теперь – всегда.
- За что? Господи, мне-то за что?
- Тебе за что? Тебе? Ты что – не знала? Ты что – была против? Или отказалась вписываться в комнаты?
- А почему я должна отказываться? – орет она и у меня сводит скулы от ненависти.
   - Навсегда. Теперь ты здесь навсегда, - поднявшись, с удовольствием, от которого даже сердце сжимается, говорю я, - Ты здесь со мной навсегда. И ничего ты не сделаешь, никуда не убежишь.
Пошатываясь, подпираемый толчками невидимых в темноте стен, я бреду из кухни. В спину мне летит нож, и, брякнув о стену, падает. Вот так-то, Маша. Вот так.
До комнаты добрести мне не удалось – это я точно знаю, потому что проснулся я от того, что кто-то в коридоре споткнулся об меня.
- Животное, - с привычной брезгливостью говорит Вова.
Мне вдруг становится обидно до слез.
- Прости меня. Прости меня наконец.
Что-то шелестит и я вдруг чувствую рядом живое тепло.
- Простить, - сев рядом, говорит Вова. Чиркает спичка, на мгновение высветив его бледное лицо с широко расставленными глазами, к огоньку тянется белая папироса.
- Дай мне, дай я тоже, - суечусь я.
- Мне тебя не за что прощать. Может, это все закончится, когда нас Иван прости.
   - Иван умер давно.
- Тоже верно, - смеется он и передает мне папиросу, - Сам не понимаешь, кого убил, сволочь.
Он уходит.
А кого я убил? Никого я не убивал. И даже если убил – что такого в этом Иване? Ничего. Я же помню, ровным счетом ничего. Такой же подлец, как все. Или такой же хороший человек, как все – неважно. Разве что смелый… Да просто глупый!
Да… Его давным-давно расстреляли, дурака, счастливца, а я здесь, здесь, здесь, навсегда.
Я уже трезв – верней, почти не пьян, трезв я никогда не бываю – но мне лень вставать и на четвереньках я ползу по черному узкому коридору, бодаю головой дверь (тут меня снова распирает хихиканье) своей комнаты и вскарабкиваюсь на смятую постель.
Черным-черно, только просачивается сквозь ночь мутно-алое – огромный плакат, висящий на доме напротив. Над головой тревожно гудит ветер, проносятся за окном быстрые снежные вихри, похожие на призрачных коней.
Просыпаюсь я от нетерпеливого чирканья спички.
- Черт, отсырели. И все-то здесь прогнило!
- Ну и хорошо, не кури, побереги здоровье, - счастливо лепечет моя женушкка.
- Дура, - скучливо комментирует Вова. За стеной слышится шорох, скрипит дверь. На кухню пошел.
Полежав немного, я, завернувшись в одеяло, встаю и иду зачем-то за ним. В коридоре холодно и темно, будто глубоко-глубоко под землей. Из Марьиной комнаты доносятся бессмысленные животные всхлипывания. Ну а как ты хотела? Ад на то и ад, чтобы поплакать. А мы в аду, это уж точно. Больше-то негде, во всяком случае.
На кухне Вова прикуривает от конфорки. Лицо его странно течет и плавится в бледном газовом ореоле.
- Проснулся, сволочь? Пить будешь? – косится он на меня.
   - Буду, - нечленораздельно хриплю я.
На столе пол-бутылки вечной водки, хлебные корки, грязная консервная банка, полная заледеневших окурков.
- Пошли в ванну, - шепчу я.
- Пошли, - соглашается Вова и прячет что-то в карман.
«Не нож ли это он сунул, - вяло думаю я, - Впрочем, нет, он меня ненавидит. Не будет убивать. Да и не выйдет ничего».
Прихватив водку и папиросы, мы отправляемся в ванну. Я сразу же запираю дверь на щеколду, включаю горячие краны до упора и, хозяйски потеснив Вову, расстилаю на полу свое одеяло.
- Садись.
- Так вот что ты здесь делаешь, - он с любопытством глядит на меня и садится по-турецки.
- Здесь тепло, светло, - пытаюсь объяснить я, - И места мало.
- Уютно, - кивает Вова.
Выпиваем по очереди из горлышка, закуриваем.
Пар обнимает меня, гладит иззябшую белую кожу ласковым теплом. По венам расползается водочный жар, сердце оттаивает и, как всегда, становится легче и светлее. Ад – и черт с ним. Ха-ха, действительно: ад и черт с ним.
Вова заговорщически подмигивает и достает из кармана банку кильки.
- Оо, - благодарно говорю я, пока он открывает банку и накладывает пряные рыбьи тельца на крошащийся хлеб. Когда я ее последний раз открывал? Обленился, запустил себя до последней степени.
Мы выпиваем и закусываем. Обходясь без слов, дружески киваем друг-другу. Влажный пар заполняет маленькую комнатку, бьют в ванну и раковину горячие чистые струи. Я с приятной расслабленностью поднимаюсь и делаю напор послабее. Взглянув на запотевшее зеркальце, пальцем рисую на нем улыбающуюся рожицу. Рожица на глазах исчезает.
- Значит, вот что ты здесь делаешь, - повторяет Вова, - И ты никогда здесь ничего не замечал?
- В смысле? – не понимаю я.
Вова улыбается.
- Знаешь, почему я еще не превратил твою жизнь в настоящий ад? – я пытаюсь возражать против такой постановки вопроса, но он останавливает меня нетерпеливым жестом. Пьет, высоко запрокинув голову, и я слышу, как водка льется в горло. Он облизывает губы, улыбается. Темными смазанными пятнами я вижу сквозь пар его широко расставленные глаза – он наклоняется ко мне.
   - Однажды я решил принять душ и обнаружил, что ванна заполнена мясом. Вся, до самых краев. Красным мясом в черных капельках крови.
Я молчу.
- Я был пьян и не слишком испугался. Я вообще не придал этому никакого значения, представь себе. И я залез в ванну. Так вот, мясо было ненастоящим. Я видел, что мои ноги по колено в этой мокрой красной куче, но чувствовал только холодную шершавую ванну под ступнями. Странное ощущение!
Я молчу. Гляжу в покрытый зеленым одеялом пол.
   - Вот я и думаю: может, не так плохо, что мы здесь застряли? Потому что дальше была бы эта самая ванна. Только уже по-настоящему.
- Я не понимаю, - сердито вру я и хватаюсь за бутылку. Глоток за глотком обжигает мне горло, горячий пар крепко обнимает меня, но мне холодно.
   - Понимаешь. Понимаешь, скорее всего, - говорит Вова и отправляет в рот бутерброд. Я тоже угощаюсь. Закуриваем.
- Вы что там делаете? Одну меня бросаете, сговариваетесь? – визгливо, нагло взывает к справедливости Марья. В дверь настойчиво барабанят, - Вова, вылезай! Он еще придушит тебя там, он же сумасшедший, старая сволочь!
Вова с трудом сдерживает смех. С трудом подносит к искривленному весельем лицу поднятый палец, - мол, молчи. Я криво улыбаюсь. Молчу, отчего бы и нет? Отчего бы и не пошутить?
- Вова, Вова! Вова, отвечай! – крик и после секундной паузы, - Аркаша! Аркаша, прости меня!
Тут уж мы оба не выдерживаем и взрываемся хохотом. Марья бранится и плачет.
Отсмеявшись наконец, Вова поднимается и протягивает мне бутылку, - Ладно, хватит. Я пойду. Пей… сволочь! – и, смеясь, уходит.
Я закрываю за ним дверь. Тупо гляжу в светлую полость ванны, покрытую горячими прозрачными каплями. Ладно, потом.
Глухой шум воды нарастает, рокочет и гудит в тяжелой голове. Я выпиваю, без особого аппетита закусываю. Все, хватит.
Медленно, с трудом, встаю, закручиваю горячие краны.
- Свет за собой выключи, - орет мне с кухни Марья, но я уже скрываюсь в ледяной темноте коридора. Бреду меж невидимых стен. Шелестят на сквозняке отошедшие обои. С кухни доносится, - я вяло удивляюсь, - пение.
- Черный воро-о-он, что ж ты вьео-о-ошься, - Вова поет, довольно жестоко издеваясь над мелодией и текстом, Марья подвывает. Причем вполне искренно.
Я пробираюсь в комнату и опускаюсь на смятое пропахшее потом белье. Темнота. Где-то над крышей гудит ветер.

   Динь-дон, динь-дили-дон, динь-динь-дон, дили-динь-дили-дон, - простая и светлая мелодия будит меня. Я ничего еще не понимаю, но, уже полный странной радости и той легкой симпатии к будущему, которая зовется надеждой, выхожу из комнаты.
Волшебная музыка все играет и я медленно иду по коридору.
Вдруг мимо меня – из кухни в прихожую – чуть не со свистом пронесся Вова. За ним – обрывком серой ткани, подхваченной ветром – Марья. Уже у самой двери – я вдруг замечаю, что везде горит электричество, теплое, мягкое, желтое, как солнце на детских рисунках, - она прыгает и обхватывает Вову за колени.
Они падают уже в темноте и тишине. Я слышу неприятный костяной звук – и сравзу представляются худые белые колени Марьи, брякнувшиеся об пол, - и тут же страшные, хрусткие удары. И еще мне послышались – наверное, показалось, - шаги на лестнице. Легкие быстрые шаги, убегающие в тишину»


На этом рукопись обрывается. Дальше есть еще несколько строк, густо зачириканных, остальные же страницы чисты, если не считать двух корявых незаконченных рисунков – плоского парусника на плоском море и пустого оконного проема.
Этим можно было бы и закончить, но есть еще кое-что. Информация (определенного сорта информация) сейчас общедоступна. Я узнал, что Никифорчука – того самого Никифорчука, о котором говорили ночью родители – звали Владимиром. Родился он где-то в провинции, а в Москву – к дяде с тетей – переехал в середине тридцатых. Далее следует стандартная биография маньяка, не представляющая собой ничего выдающегося или хотя бы отличительного: убивал, ел, сочинял бездарные стихи. Разве что возможно – только возможно – биография эта, начиная с середины-конца тридцатых, полностью ложна. Впрочем, это неважно. На самом деле беспокоит меня память. Я ничего не знал и не помнил, жил самой обычной жизнью, и вдруг случайно найденная тетрадка совершенно меняет картину моего прошлого. Сколько еще таких белых пятен осталось? Что еще я видел, слышал, чувствовал, участником чего был и – позабыл? Это меня тревожит. Получается, я понятия не имею, кто я такой.
Последние ночи у меня частенько повторяется один и тот же сон: покрытое льдом озеро, я стою у черной проруби и вглядываюсь в воду. Что-то поднимается – молочно-белое, мутно светлеющее в черной холодной воде. Раздутый голый труп. Я подхватываю его и кладу на лед – и вдруг с невыразимым ужасом вижу подле себя целую гору смерзшихся тел. Всех их выловил я. Мысль эта так страшна, что я тут же просыпаюсь и долго еще не могу прийти в себя.


Пароль:

[ /b/ /u/ /rf/ /dt/ /vg/ /r/ /cr/ /lor/ /mu/ /oe/ /s/ /w/ /hr/ ] [ /a/ /ma/ /sw/ /hau/ /azu/ ] [ /tv/ /cp/ /gf/ /bo/ /di/ /vn/ /ve/ /wh/ /fur/ /to/ /bg/ /wn/ /slow/ /mad/ ] [ /d/ /news/ ] [ Главная | Настройки | Закладки | Плеер ]